Неточные совпадения
— Я не высказываю своего мнения о том и другом образовании, — с улыбкой снисхождения, как к ребенку, сказал Сергей Иванович, подставляя свой стакан, — я только
говорю, что обе стороны имеют сильные доводы, — продолжал он, обращаясь к Алексею Александровичу. — Я классик по образованию, но
в споре этом я лично не могу найти своего места. Я не вижу ясных доводов, почему классическим
наукам дано преимущество пред реальными.
— Если бы не было этого преимущества анти-нигилистического влияния на стороне классических
наук, мы бы больше подумали, взвесили бы доводы обеих сторон, — с тонкою улыбкой
говорил Сергей Иванович, — мы бы дали простор тому и другому направлению. Но теперь мы знаем, что
в этих пилюлях классического образования лежит целебная сила антинигилизма, и мы смело предлагаем их нашим пациентам… А что как нет и целебной силы? — заключил он, высыпая аттическую соль.
Надо было покориться, так как, несмотря на то, что все доктора учились
в одной школе, по одним и тем же книгам, знали одну
науку, и несмотря на то, что некоторые
говорили, что этот знаменитый доктор был дурной доктор,
в доме княгини и
в ее кругу было признано почему-то, что этот знаменитый доктор один знает что-то особенное и один может спасти Кити.
— Да моя теория та: война, с одной стороны, есть такое животное, жестокое и ужасное дело, что ни один человек, не
говорю уже христианин, не может лично взять на свою ответственность начало войны, а может только правительство, которое призвано к этому и приводится к войне неизбежно. С другой стороны, и по
науке и по здравому смыслу,
в государственных делах,
в особенности
в деле воины, граждане отрекаются от своей личной воли.
Я
говорил правду — мне не верили: я начал обманывать; узнав хорошо свет и пружины общества, я стал искусен
в науке жизни и видел, как другие без искусства счастливы, пользуясь даром теми выгодами, которых я так неутомимо добивался.
— Конечно, — продолжал Манилов, — другое дело, если бы соседство было хорошее, если бы, например, такой человек, с которым бы
в некотором роде можно было
поговорить о любезности, о хорошем обращении, следить какую-нибудь этакую
науку, чтобы этак расшевелило душу, дало бы, так сказать, паренье этакое…
Я поставлю полные баллы во всех
науках тому, кто ни аза не знает, да ведет себя похвально; а
в ком я вижу дурной дух да насмешливость, я тому нуль, хотя он Солона заткни за пояс!» Так
говорил учитель, не любивший насмерть Крылова за то, что он сказал: «По мне, уж лучше пей, да дело разумей», — и всегда рассказывавший с наслаждением
в лице и
в глазах, как
в том училище, где он преподавал прежде, такая была тишина, что слышно было, как муха летит; что ни один из учеников
в течение круглого года не кашлянул и не высморкался
в классе и что до самого звонка нельзя было узнать, был ли кто там или нет.
Русский мужик сметлив и умен: он понял скоро, что барин хоть и прыток, и есть
в нем охота взяться за многое, но как именно, каким образом взяться, — этого еще не смыслит,
говорит как-то чересчур грамотно и затейливо, мужику невдолбеж и не
в науку.
Родственники, конечно, родственниками, но отчасти, так сказать, и для самого себя; потому что, точно, не
говоря уже о пользе, которая может быть
в геморроидальном отношенье, одно уже то, чтоб увидать свет, коловращенье людей… кто что ни
говори, есть, так сказать, живая книга, та же
наука.
Родственники, конечно, родственниками, но отчасти, так сказать, и для самого себя, ибо, — не
говоря уже о пользе
в геморроидальном отношении, — видеть свет и коловращенье людей — есть уже само по себе, так сказать, живая книга и вторая
наука.
Все сижу и уж так рад походить минут пять… геморрой-с… все гимнастикой собираюсь лечиться; там,
говорят, статские, действительные статские и даже тайные советники охотно через веревочку прыгают-с; вон оно как, наука-то,
в нашем веке-с… так-с…
Кудряш. Вчетвером этак, впятером
в переулке где-нибудь
поговорили бы с ним с глазу на глаз, так он бы шелковый сделался. А про нашу науку-то и не пикнул бы никому, только бы ходил да оглядывался.
— Я уже не
говорю о том, что я, например, не без чувствительных для себя пожертвований, посадил мужиков на оброк и отдал им свою землю исполу. [«Отдать землю исполу» — отдавать землю
в аренду за половину урожая.] Я считал это своим долгом, самое благоразумие
в этом случае повелевает, хотя другие владельцы даже не помышляют об этом: я
говорю о
науках, об образовании.
Диомидов выпрямился и, потрясая руками, начал
говорить о «жалких соблазнах мира сего», о «высокомерии разума», о «суемудрии
науки», о позорном и смертельном торжестве плоти над духом. Речь его обильно украшалась словами молитв, стихами псалмов, цитатами из церковной литературы, но нередко и чуждо
в ней звучали фразы светских проповедников церковной философии...
— По-озвольте, —
говорил широкоплечий матрос впереди Самгина, — юридическая
наука наша
в лице Петражицкого…
События
в доме, отвлекая Клима от усвоения школьной
науки, не так сильно волновали его, как тревожила гимназия, где он не находил себе достойного места. Он различал
в классе три группы: десяток мальчиков, которые и учились и вели себя образцово; затем злых и неугомонных шалунов, среди них некоторые, как Дронов, учились тоже отлично; третья группа слагалась из бедненьких, худосочных мальчиков, запуганных и робких, из неудачников, осмеянных всем классом. Дронов
говорил Климу...
—
В болотном нашем отечестве мы, интеллигенты, поставлены
в трудную позицию, нам приходится внушать промышленной буржуазии азбучные истины о ценности
науки, —
говорил Попов. — А мы начали не с того конца. Вы — эсдек?
«Да, найти
в жизни смысл не легко… Пути к смыслу страшно засорены словами, сугробами слов. Искусство,
наука, политика — Тримутри, Санкта Тринита — Святая Троица. Человек живет всегда для чего-то и не умеет жить для себя, никто не учил его этой мудрости». Он вспомнил, что на тему о человеке для себя интересно
говорил Кумов: «Его я еще не встретил».
Рассуждал он обо всем: и о добродетели, и о дороговизне, о
науках и о свете одинаково отчетливо; выражал свое мнение
в ясных и законченных фразах, как будто
говорил сентенциями, уже готовыми, записанными
в какой-нибудь курс и пущенными для общего руководства
в свет.
Она пряталась от него или выдумывала болезнь, когда глаза ее, против воли, теряли бархатную мягкость, глядели как-то сухо и горячо, когда на лице лежало тяжелое облако, и она, несмотря на все старания, не могла принудить себя улыбнуться,
говорить, равнодушно слушала самые горячие новости политического мира, самые любопытные объяснения нового шага
в науке, нового творчества
в искусстве.
— Прости ему, Господи: сам не знает, что
говорит! Эй, Борюшка, не накликай беду! Не сладко покажется, как бревно ударит по голове. Да, да, — помолчавши, с тихим вздохом прибавила она, — это так уж
в судьбе человеческой написано, — зазнаваться. Пришла и твоя очередь зазнаться: видно,
наука нужна. Образумит тебя судьба, помянешь меня!
С самых низших классов гимназии, чуть кто-нибудь из товарищей опережал меня или
в науках, или
в острых ответах, или
в физической силе, я тотчас же переставал с ним водиться и
говорить.
Снесли мы куцавейку, на заячьем меху была, продали, пошла она
в газету и вот тут-то публиковалась: приготовляет, дескать, изо всех
наук и из арифметики: „Хоть по тридцати копеек,
говорит, будут платить“.
— Благодарю, Серж. Карамзин — историк; Пушкин — знаю; эскимосы
в Америке; русские — самоеды; да, самоеды, — но это звучит очень мило са-мо-е-ды! Теперь буду помнить. Я, господа, велю Сержу все это
говорить мне, когда мы одни, или не
в нашем обществе. Это очень полезно для разговора. Притом
науки — моя страсть; я родилась быть m-me Сталь, господа. Но это посторонний эпизод. Возвращаемся к вопросу: ее нога?
В конце 1843 года я печатал мои статьи о «Дилетантизме
в науке»; успех их был для Грановского источником детской радости. Он ездил с «Отечественными записками» из дому
в дом, сам читал вслух, комментировал и серьезно сердился, если они кому не нравились. Вслед за тем пришлось и мне видеть успех Грановского, да и не такой. Я
говорю о его первом публичном курсе средневековой истории Франции и Англии.
Немецкая
наука, и это ее главный недостаток, приучилась к искусственному, тяжелому, схоластическому языку своему именно потому, что она жила
в академиях, то есть
в монастырях идеализма. Это язык попов
науки, язык для верных, и никто из оглашенных его не понимал; к нему надобно было иметь ключ, как к шифрованным письмам. Ключ этот теперь не тайна; понявши его, люди были удивлены, что
наука говорила очень дельные вещи и очень простые на своем мудреном наречии; Фейербах стал первый
говорить человечественнее.
К концу тяжелой эпохи, из которой Россия выходит теперь, когда все было прибито к земле, одна официальная низость громко
говорила, литература была приостановлена и вместо
науки преподавали теорию рабства, ценсура качала головой, читая притчи Христа, и вымарывала басни Крылова, —
в то время, встречая Грановского на кафедре, становилось легче на душе. «Не все еще погибло, если он продолжает свою речь», — думал каждый и свободнее дышал.
Фогт обладает огромным талантом преподавания. Он, полушутя, читал у нас несколько лекций физиологии для дам. Все у него выходило так живо, так просто и так пластически выразительно, что дальний путь, которым он достиг этой ясности, не был заметен.
В этом-то и состоит вся задача педагогии — сделать
науку до того понятной и усвоенной, чтоб заставить ее
говорить простым, обыкновенным языком.
— Э! не
говори! Есть что-то, понимаешь,
в натуре такое… Я не
говорю, что непременно там нечистая сила или что-нибудь такое сверхъестественное… Может быть, магнетизм… Когда-нибудь
наука дойдет…
Называют себя интеллигенцией, а прислуге
говорят «ты», с мужиками обращаются, как с животными, учатся плохо, серьезно ничего не читают, ровно ничего не делают, о
науках только
говорят,
в искусстве понимают мало.
— Вот ты сердишься, когда тебя дедушко высекет, — утешительно
говорил он. — Сердиться тут, сударик, никак не надобно, это тебя для
науки секут, и это сеченье — детское! А вот госпожа моя Татьян Лексевна — ну, она секла знаменито! У нее для того нарочный человек был, Христофором звали, такой мастак
в деле своем, что его, бывало, соседи из других усадеб к себе просят у барыни-графини: отпустите, сударыня Татьян Лексевна, Христофора дворню посечь! И отпускала.
Наука говорит правду о «природе», верно открывает «закономерность»
в ней, но она ничего не знает и не может знать о происхождении самого порядка природы, о сущности бытия и той трагедии, которая происходит
в глубинах бытия, это уже
в ведении не патологии, а физиологии — учения о здоровой сущности мира,
в ведении метафизики, мистики и религии.
То, что я скажу, по внешности покажется парадоксальным, но по существу неопровержимо:
наука и религия
говорят одно и то же о чуде, согласны
в том, что
в пределах порядка природы чудо невозможно и чуда никогда не было.
Для религиозной веры не страшно, когда
наука говорит, что по законам природы чудо невозможно, допущение чудесного нелепо; вера и сама это хорошо знает, ей и не надо чуда, совершающегося
в порядке природы и во исполнение ее законов.
Нет чего-то как сущности жизни, и потому считают приличным
говорить лишь о чем-то, допускают лишь общеобязательную
науку о чем-то
в царстве безвольного, безлюбовного скептицизма,
в царстве расслабленного безверия.
— Об этом, —
говорит, — спору нет, что мы
в науках не задались, но только своему отечеству верно преданные.
Исполнение своего намерения Иван Петрович начал с того, что одел сына по-шотландски; двенадцатилетний малый стал ходить с обнаженными икрами и с петушьим пером на складном картузе; шведку заменил молодой швейцарец, изучивший гимнастику до совершенства; музыку, как занятие недостойное мужчины, изгнали навсегда; естественные
науки, международное право, математика, столярное ремесло, по совету Жан-Жака Руссо, и геральдика, для поддержания рыцарских чувств, — вот чем должен был заниматься будущий «человек»; его будили
в четыре часа утра, тотчас окачивали холодной водой и заставляли бегать вокруг высокого столба на веревке; ел он раз
в день по одному блюду; ездил верхом, стрелял из арбалета; при всяком удобном случае упражнялся, по примеру родителя,
в твердости воли и каждый вечер вносил
в особую книгу отчет прошедшего дня и свои впечатления, а Иван Петрович, с своей стороны, писал ему наставления по-французски,
в которых он называл его mon fils [Мой сын (фр.).] и
говорил ему vous.
— Да уж такое… Все
науки произошел, а тут и догадаться не можешь?.. Приехал ты к нам, Иван Петрович, незнаемо откуда и, может, совсем хороший человек, — тебе же лучше. А вот напрасно разговорами-то своими девушку смущаешь. Девичье дело, как невитое сено… Ты вот поговоришь-поговоришь, сел
в повозку, да и был таков, поминай как звали, а нам-то здесь век вековать. Незавидно живем, а не плачем, пока бог грехам терпит…
— Ну так, пускай есть
науки, а что по тем
наукам значится? —
говорил пожилой человек господину, имеющему одежду вкратце и штаны навыпуск. — Ты вот книжки еретические читаешь, а изъясни ты нам, какого зверя
в Ноевом ковчеге не было?
— Дай бог вам преуспевать так же и во всей жизни вашей, как преуспели вы
в науках! —
говорил Семен Яковлевич.
А так как,
в ожидании, надобно же мне как-нибудь провести время, то я располагаюсь у себя
в кабинете и выслушиваю, как один приятель
говорит: надо обуздать мужика, а другой: надо обуздать
науку.
— Надо
говорить о том, что есть, а что будет — нам неизвестно, — вот! Когда народ освободится, он сам увидит, как лучше. Довольно много ему
в голову вколачивали, чего он не желал совсем, — будет! Пусть сам сообразит. Может, он захочет все отвергнуть, — всю жизнь и все
науки, может, он увидит, что все противу него направлено, — как, примерно, бог церковный. Вы только передайте ему все книги
в руки, а уж он сам ответит, — вот!
Всякому из нас памятны, вероятно, эти дни учения,
в которые мы не столько учимся, сколько любим
поговорить, а еще больше послушать, как
говорят другие, о разных взглядах на
науку и
в особенности о том, что надо во что бы то ни стало идти вперед и развиваться.
Процветают у него искусства и
науки; конечно, и те и другие составляют достояние только немногих избранных, но он, погруженный
в невежество, не знает, как налюбоваться, как нагордиться тем, что эти избранные — граждане его страны:"Это, —
говорит он, — мои искусства, мои
науки!"
— "А эквилибристика,
говорит, вот какая
наука, чтоб перед начальником всегда
в струне ходить, чтобы ноги у тебя были не усталые, чтоб когда начальство тебе
говорит: «Кривляйся, Сашка!» — ну, и кривляйся! а «сиди, Сашка, смирно» — ну, смирно и сиди, ни единым суставом не шевели, а то неравно у начальства головка заболит.
В отношении
науки было то же самое: занимаясь мало, не записывая, он знал математику превосходно и не хвастался,
говоря, что собьет профессора.
Потом снова она довольно долго пристально смотрела на меня, видимо колеблясь: сказать или не сказать это задушевное дружеское слово; и я, заметив это сомнение, выражением лица умолял ее сказать мне все, но она сказала: «Нынче,
говорят,
в университете уже мало занимаются
науками», — и подозвала свою собачку Сюзетку.
Науки, как он понимал их, не занимали десятой доли его способностей; жизнь
в его студенческом положении не представляла ничего такого, чему бы он мог весь отдаться, а пылкая, деятельная, как он
говорил, натура требовала жизни, и он вдался
в кутеж такого рода, какой возможен был по его средствам, и предался ему с страстным жаром и желанием уходить себя, чем больше во мне силы.
— Многие, —
говорил он почти с запальчивым одушевлением, — думают, что масонство владеет таинственными
науками и что мы можем превращать куски камней
в слитки золота, того не подозревая, что если бы люди достигнули этого, то золото сравнялось бы с камнем и потеряло бы всякую ценность.
Туда
в конце тридцатых и начале сороковых годов заезжал иногда Герцен, который всякий раз собирал около себя кружок и начинал обыкновенно расточать целые фейерверки своих оригинальных, по тогдашнему времени, воззрений на
науку и политику, сопровождая все это пикантными захлестками; просиживал
в этой кофейной вечера также и Белинский, горячо объясняя актерам и разным театральным любителям, что театр — не пустая забава, а место поучения, а потому каждый драматический писатель, каждый актер, приступая к своему делу, должен помнить, что он идет священнодействовать; доказывал нечто вроде того же и Михайла Семенович Щепкин,
говоря, что искусство должно быть добросовестно исполняемо, на что Ленский [Ленский Дмитрий Тимофеевич, настоящая фамилия Воробьев (1805—1860), — актер и драматург-водевилист.], тогдашний переводчик и актер, раз возразил ему: «Михайла Семеныч, добросовестность скорей нужна сапожникам, чтобы они не шили сапог из гнилого товара, а художникам необходимо другое: талант!» — «Действительно, необходимо и другое, — повторил лукавый старик, — но часто случается, что у художника ни того, ни другого не бывает!» На чей счет это было сказано, неизвестно, но только все присутствующие, за исключением самого Ленского, рассмеялись.